Фантазия двадцатая Рукопись де Шарэль часть третья


   Фантазия двадцатая  Рукопись де Шарэль часть три
Фантазия девятнадцать          СОДЕРЖАНИЕ


                                                                     20
 
Иногда невозможно остановиться. Герои говорят или делают что-то такое от чего у тебя изумленно приподнимаются брови, и ты думаешь про себя, ну ладно, посмотрим, что будет дальше. А дальше они начинают жить своей жизнью. Сами по себе, а мне остается лишь наблюдать за ними.  Хочется сказать, вот в этой ситуации, я бы сделала по другом, но никто мне не поверит, ведь автор-то я. 

…Проходили дни, неспешные и тягучие, словно расплавленное золото, медленно стекающее по краю чаши. Иманн получила позволение выходить из своей комнаты и прогуливаться в саду — в том самом саду, где воздух был густ от ароматов жасмина и роз, а тени кипарисов ложились на дорожки, будто чёрные стрелы, указывающие путь в неведомые земли. Иногда её сопровождал сам султан, и тогда их прогулки затягивались глубоко за полночь. Они шли по извилистым тропинкам, не замечая, как время растворяется в шёпоте листвы и далёких криках ночных птиц, и говорили, говорили друг с другом — о вещах простых и о вещах великих, о звёздах и о пыли дорог, о жизни и о смерти.

Она открывала для себя новый мир — мир, полный ярких красок, пряных запахов, звенящих голосов и тяжёлых взглядов, мир, где каждое слово имело вес, а каждый жест мог стать приговором. И он тоже открывал для себя нечто новое — то, о чём прежде и не задумывался. Саладин, привыкший видеть в женщинах либо украшение дворца, либо инструмент политики, вдруг обнаружил, что женщина может быть интересна просто как собеседник. Не как источник интриг или повод для стихов, а как человек, способный видеть мир иначе, сквозь другую призму, и заставлять его самого смотреть на привычные вещи новыми глазами.

Как‑то раз, сидя на мраморной скамье под раскидистой смоковницей, Саладин задумчиво произнёс, что, может быть, не так уж и плохо — начать жизнь заново, сбросить с плеч груз прожитых лет и шагнуть в неизвестность с чистым сердцем. Иманн тогда тихо ответила, что хотела бы знать, какую жизнь она оставляет в прошлом, — не для того, чтобы сожалеть о ней, а чтобы понять, от чего именно она отказывается, принимая этот новый путь.

Султан был увлечён философией, образован и начитан: он мог часами рассуждать о трудах Аристотеля в арабском переводе, о мудрости древних персидских поэтов и о законах движения небесных сфер. Иманн же в одних вопросах проявляла поразительное невежество, словно долгие годы прожила в полной изоляции, не слыша ни слова о великих империях и великих войнах. Но в других — она поражала его глубиной мысли, почти пророческой ясностью суждений, будто в ней жила память веков, которую она не могла облечь в слова, но которая прорывалась в её взглядах, в её внезапных озарениях.

Сам того не замечая, Саладин стал делиться с ней новостями, приходившими издалека: из Иерусалима, захваченного неверными, где стены города всё ещё хранили эхо сражений и запах дыма; из Дамаска, где правил престарелый властелин Востока Нур ад‑Дин — мудрый, но уставший от жизни правитель, чьи дни, казалось, уже были сочтены. Иманн интересовало буквально всё: кто стоит за троном, кто шепчет на ухо советникам, какие дороги ведут к власти и какие — к гибели. Но особенно её притягивало Иерусалимское королевство — словно в его камнях и песках таилась разгадка её собственной тайны.

Не обошлось и без ссор — не громких, не яростных, но острых, как лезвие кинжала, скрытого в складках одежды. Однажды во дворце устроили праздник: выходила замуж одна из наложниц Саладина. Он сам подобрал ей супруга — доброго и заботливого, как говорили все вокруг, и как неоднократно повторяла госпожа Исфахан, главная султанская наложница и мать наследника. Её слово в гареме, после слова самого повелителя, было законом, и никто не смел ему перечить.

Но в глазах невесты Иманн видела слёзы. Они текли не переставая весь праздничный день, тихо и неумолимо, словно ручей, пробивающий себе путь сквозь камень. Мужчины и женщины, разумеется, проводили торжество в разных концах султанского сада: одни веселились, пили вино и слушали музыкантов, другие — шептались, пряча глаза и вытирая щёки. А когда наступили сумерки, невесту с почестями препроводили в дом жениха, чтобы отныне она стала собственностью другого мужчины. Слёзы продолжали стекать ручейками под пышным покрывалом, и даже торжественные крики и музыка не могли заглушить эту безмолвную печаль.

Иманн не столько видела горе девушки, сколько чувствовала его — оно витало в воздухе, тяжёлое и горькое, как дым от сырых дров. Когда праздничные проводы закончились, она устало брела по саду, погружённая в свои мысли. Что ждёт её саму? Что хочет от неё Саладин? Не выдаст ли он и её замуж за одного из своих придворных, когда она наскучит ему, когда её странные речи перестанут будоражить его ум, а её непокорный взгляд перестанет казаться загадочным?

— Иманн, ты гуляешь здесь одна? — раздался вдруг голос позади неё.

Она обернулась и встретилась глазами с тёмным, глубоким взглядом повелителя. Саладин был облачён в праздничный наряд — шёлк и парча переливались в свете факелов, а золотые нити мерцали, словно звёзды, упавшие на землю. Скрестив руки за спиной, он остановился возле неё, вглядываясь в её лицо, будто пытался прочесть в нём ответ на вопрос, который не решался задать вслух.

Он не видел её весь день, и теперь, глядя на неё, словно видел заново: светлый подол платья, похожего на то, в котором он нашёл её в пустыне, трепетал на лёгком ветру, будто крыло белой птицы, готовой взлететь. Длинные конусообразные рукава, расширяющиеся книзу, струились, как шёлковые волны. Тёмные, необычного цвета волосы, собранные в высокую, замысловатую причёску, обрамляли лицо, подчёркивая его тонкие, почти хрупкие черты. Чёрные удлинённые глаза смотрели на него без страха, но с какой‑то затаённой грустью, словно в них отражалась вся печаль мира.

— Разве я могу кого‑то опасаться в твоём доме, повелитель? — Иманн поклонилась Саладину, и лёгкий завиток волос выскользнул из причёски, мягко упав на грудь. — Девушка плакала весь день, Саладин, — тихо произнесла она.

— Вот как? Мне показалось, я подобрал ей хорошего мужа, — ответил султан, задумчиво глядя на её волосы. В этот час они, он был готов поклясться, опять стали серебряными — будто лунный свет нашёл в них свой приют.

— Возможно, он и вправду неплохой человек, повелитель, — Иманн сделала небольшой шаг вперёд, и волосы тут же вернули свой прежний тёмный цвет, словно стыдясь своей мимолётной магии. — Но мне кажется, она предпочла бы быть последней рабыней в твоём гареме, а не госпожой в его доме.

По губам Саладина скользнула лёгкая, едва заметная улыбка. Он и сам это знал — знал, но не хотел признавать.

— Она согласилась, — произнёс он, будто это всё объясняло.

— Разве могла она отказаться? Ты или Исфахан позволили бы ей иметь своё мнение? Мне мало верится в это. Выбор всегда остаётся за мужчиной, женщина лишь вольна сказать «да» или промолчать, а это равносильно произнесённому «да», повелитель. Принуждая женщин молчать, вы лишаетесь собеседниц и подруг, — заметила она и медленно двинулась по садовой тропинке.

Саладин на секунду отстал, любуясь светлым шлейфом её платья, который, словно редкая драгоценная змея, заскользил вслед за ней, стелясь по тёмной тропинке сада. В этом движении было что‑то завораживающее — лёгкость и в то же время скрытая сила, будто она знала, куда идёт, даже если не могла объяснить этого словами.
Позже Иманн предложила сравнить образ жизни мужчины и женщины — не в смысле обязанностей и прав, а в смысле самой сути их бытия, того, как они видят мир и как мир видит их.
— Но мужчина не принуждает женщину к молчанию, — возразил Саладин. — Просто некоторые вещи недоступны её пониманию. Так стоит ли с ней об этом говорить?

— Разве? — она вскинула на него свой необыкновенный взгляд, в котором сейчас не было ни покорности, ни вызова — только искреннее недоумение. — Но даже если и так, то, что недоступно, можно объяснить, разве нет? Вы учите своих детей — мальчиков, почему же вы не учите девочек? Вы считаете женщину более глупой, более греховной, чем мужчину… — грустно заметила она и замолчала, отказываясь от продолжения спора. Жизнь была слишком сложна, чтобы её можно было уложить в несколько фраз. Она подняла руку и поправила причёску, открыв красивую кисть с тонким запястьем — в этом жесте было столько естественной грации, что даже воздух вокруг, казалось, стал тоньше и прозрачнее.

— Моя женщина будет считать правильным то, что назову правильным я, — Саладин не собирался уступать. Остановившись, он пристально посмотрел ей в глаза, и в его голосе прозвучало нечто большее, чем просто утверждение власти — это было почти предупреждение, тихий намёк на границы, которые не стоило переступать. — Никогда не забывай об этом, Иманн.
Девушке было интересно, как далеко она сможет зайти в своих рассуждениях — или, вернее, как далеко ей позволят зайти. Она не искала ссоры, но и не хотела прятать свои мысли за вежливыми улыбками.

— Твоя женщина, — повторила она, наклоняясь и вдыхая аромат ночного цветка, зелёные ветви которого терялись в ночной тьме, будто растворялись в самой темноте. Его запах был терпким, горьковатым, но в нём чувствовалась жизнь, упрямая и неукротимая. — Вряд ли у меня получится прикрывать лицо чадрой и всегда молчать, — добавила она тихо, но твёрдо.
Саладин широко улыбнулся — не насмешливо, а скорее восхищённо, будто перед ним был не покорный слуга, а достойный противник в интеллектуальной игре.
— Ты готова признать себя моей женщиной? — спросил он, и в этом вопросе прозвучало не столько требование, сколько любопытство, желание увидеть, как она ответит.

Иманн подошла к нему так близко, что он почувствовал аромат её кожи — тонкий, едва уловимый, словно запах нагретого солнцем камня. Она посмотрела ему прямо в глаза, и её собственные глаза стали похожи на два огромных чёрных омута, бездонных, куда не мог проникнуть ни один лучик света. Впереди было только падение — вниз, в пропасть, во тьму. Саладин был бесстрашным воином, не раз заглядывавшим в глаза смерти, но в это мгновение ему стало не по себе — не от страха, а от осознания того, что перед ним стоит нечто большее, чем просто женщина.

— Ты могла бы попробовать стать настоящей женщиной. У тебя даже могло бы получиться, — шутливо заметил он, пытаясь скрыть волнение, которое вдруг охватило его.
Иманн мягко засмеялась — её смех был похож на звон хрустальных колокольчиков.
— Стать настоящей женщиной? — переспросила она, приподняв бровь. — Что значит это для тебя, Саладин? Я должна выполнять прихоти господина‑мужа, следить за сменой настроения самодура? Угодливо кланяться старшему гаремному евнуху и носить подарки первой жене? С довольной улыбкой смотреть, как муж будет брать к себе в постель всё новых и новых женщин, а мне будет предоставлено право мучительно умирать от боли? Это восхитительно, повелитель!

Она подняла лицо к чёрному провалу небес, усыпанному звёздами, и, заметив молчание повелителя, задумчиво проговорила:
— Может быть, на какое‑то время мы поменяемся местами, и ты сможешь пожить райской жизнью гаремной красавицы? Я время от времени буду угощать тебя щербетом…
Саладин на мгновение опешил, а потом понял, что Иманн просто дразнит его, и громко рассмеялся. Его смех разнёсся по саду, разгоняя тени и заставляя ночных птиц взлетать с ветвей.
— Меня называли по‑разному, но вот гаремной красавицей — никогда! — он взял её руку, сам не зная, зачем это делает, и с удивлением почувствовал, как сильно забилось его сердце. Это было волнение, возбуждение, чувство, незнакомое ему прежде. Он глубоко вздохнул, не выпуская её руки, и двинулся по усыпанной мелкой галькой дорожке парка, наслаждаясь чарующим ароматом ночи и ощущением того, что жизнь вдруг стала шире, ярче и полнее, чем была ещё вчера.
 
Оставаясь одна, Иманн бережно прикасалась к собственной памяти — словно к тончайшей, почти прозрачной ткани, которую легко порвать неосторожным движением. Она погружалась всё дальше и дальше в её глубины, шаг за шагом спускаясь по ступеням забытого прошлого, и темнота, царившая там, постепенно отступала. Сначала медленно, неохотно, будто не желая расставаться со своими тайнами, а потом всё быстрее, словно поток, прорвавший плотину. И однажды прошлое предстало перед её мысленным взором во всей своей яркой и неприглядной красоте — без прикрас, без смягчающих полутонов, обнажённое до самой сути.

Заснеженные пики гор были её вечными спутниками, молчаливыми стражами всех детских лет. Сидя где‑нибудь на вершине одной из башен замка, скрючившись от ледяного ветра, который свистел, как разъярённый зверь, Иманн смотрела вдаль. Её взор, острый и неукротимый, словно взгляд горного орла, преодолевал воздушные потоки, мчался вперёд — мимо горных перевалов, мимо приземистых хижин крестьян и горделивых замков знати, сквозь вихри снежной пыли и шквалы ветра, достигая тёплых земель далеко за горами. Там, в той далёкой стороне, земля дышала жарой, пахла пряностями и морем, и этот воображаемый полёт был её единственной свободой.

Кукол у неё никогда не было. Вместо мягких тряпичных фигурок, которые другие девочки прижимали к груди, в её мире царили сталь и дерево, тяжесть рукояти и свист рассекаемого воздуха. В избытке были ножи и мечи, холодные и безжалостные, как сама зима в этих горах. Ей исполнилось шесть, когда она впервые взяла в руки лук и выстрелила в нарисованную цель — дрожащими пальцами, стиснув зубы от напряжения. А немногим позже она обхватила рукоять меча, подражая мужчинам, что окружали её. Воины её отца с любопытством и удивлением наблюдали, как девочка, делая выпад за выпадом, сначала робко и неумело сражалась, спотыкаясь о собственные ноги и теряя равновесие, а потом вдруг уверенно, с холодной точностью, скинула со стены одного из опытных воинов. Отец лишь кивнул головой — скупой жест, который в их мире значил больше любых похвал. Он разрешил дочери, которую звал просто «девочка», тренироваться вместе со всеми.

Замок, спрятавшийся высоко в горах и казавшийся неприступной для смертных цитаделью, не готовился к обороне. В его стенах не копили запасы зерна на долгую осаду и не укрепляли ворота. Это была тренированная, хорошо обученная армия убийц, отлаженный механизм, созданный не для защиты, а для нападения, для того, чтобы наносить удары из тени и исчезать, оставляя после себя лишь эхо криков и запах крови. И среди них Иманн стала лучшей. Она никогда не ждала одобрения отца и даже не стремилась к нему. Отцом она считала его лишь потому, что он больше других подходил на эту роль — холодный, расчётливый, с глазами, в которых не было ни тепла, ни жалости. Порой она ловила на себе его жёсткий, заинтересованный взгляд — взгляд человека, который видит в тебе не ребёнка, а инструмент, отточенный клинок. Но даже он признал её мастерство. Она была лучшей — и это признание звучало в его молчании громче любых слов.

Иманн глубоко вдохнула тёплый, густой аромат дворцового сада — смесь жасмина, роз и нагретой солнцем земли. Как прихотливо играет с людьми судьба, подумала она, припомнив ту давнюю встречу с Саладином. В тот день, по воле отца, она нанесла выверенный, искусный удар и забрала жизнь первого визиря Нур‑ад‑Дина. Рядом с ним тогда стоял сам повелитель Востока — и Саладин. Испуганно вскрикнув вместе со всеми, когда визирь, схватившись за горло, повалился к ногам Нур‑ад‑Дина, она, прикрыв лицо чадрой, растворилась в поднявшейся суматохе, словно тень, скользнувшая по стене.

Саладин… Он интересовал и притягивал её — и как человек, и как мужчина. Она вспоминала их долгие беседы, неспешные прогулки по саду, когда ночь становилась союзницей откровенности. Она чувствовала его влечение к ней, ту страсть, о которой сам Саладин пока ещё не догадывался, пряча её за вежливыми фразами и сдержанными взглядами. Несколько раз Иманн порывалась рассказать султану правду о себе, почти уверенная в том, что сможет получить его защиту, отказаться от пути, указанного богом, и выбрать иной — рядом с ним. Но потом в её странных снах являлся черноволосый мужчина с белой прядью и глазами синими, как небо в ясный день, и образ Саладина уступал, тускнел и растворялся, словно отражение в потревоженной воде. Любить и быть любимой… Семья. Дети. Простые желания смертной женщины. Но разве она смертная? Разве она вообще женщина — в том смысле, который вкладывали в это слово обитатели дворца?

Шахрир. Великий визирь Саладина, советник повелителя. Пожалуй, он был единственным человеком, который не смотрел на неё как на женщину, не пытался угадать в её словах кокетство или слабость. Он пытался разгадать её тайну — и Иманн мысленно шептала: «Не дай тебе Аллах! Многие знания влекут многие беды». Лёгкая, едва заметная улыбка коснулась её губ. Но эта простая истина пока оставалась недоступной разумению визиря. Кто она на самом деле? Как оказалась в пустыне? И главное — правда ли то, что с её помощью можно повелевать всем миром и обрести вечную жизнь? Его глаза, почти такие же чёрные, как у неё самой, преследовали её даже во сне, а его шпионы всегда были рядом. Иногда Иманн казалось, что на визиря работает весь дворец, хотя, скорее всего, так оно и было: здесь все предавали всех. Евнухи Чандры продавали информацию Исфахан, а прислуга Исфахан получала деньги от Чандры. Шахрир вызнавал, что она ест, что пьёт, когда спит… Он никогда не покидал её мыслей. И не только мыслей. Порой ей казалось, что его тень ест и спит вместе с ней, невидимая, но неотступная.

Саладин в очередной раз покинул дворец, уехав по государственным делам, и Шахрир сопровождал его. Иманн снова оказалась предоставлена самой себе. В комнате, которую она занимала, произвели некоторые перестановки — безусловно, по приказу самого султана. Поставили большую кровать с резным изголовьем, застелили пол мягкими коврами, принесли изящный столик, за которым она могла есть, любуясь видом на сад. Как выяснилось, султан распорядился выделить ей немного денег, и теперь девушка могла иногда позволить себе прогуляться по базару, покупая какие‑нибудь мелочи — тонкие шёлковые ленты, стеклянные бусы, маленькие резные шкатулки, — которые потом доставлялись во дворец, словно трофеи из чужой, шумной, пёстрой жизни.

Она мало с кем общалась, предпочитая тишину и собственные мысли, но вскоре о ней говорил весь огромный гарем — этот тихий омут, под поверхностью которого кипели жаркие страсти. Гарем жил своей странной, непонятной на первый взгляд иерархией, где положение определялось не только красотой или милостью повелителя, но и умением плести интриги, шептать нужные слова в нужные уши и вовремя отводить взгляд. Все эти страсти вращались вокруг одного‑единственного мужчины — Саладина. Красивого, храброго, умного владыки Египта, чьё слово было законом, а чей взгляд мог вознести на вершину или низвергнуть в бездну.

Весть о её появлении во дворце молнией проникла в самые дальние его закоулки и стала известна даже последней банщице в мыльне. «Кто она?» — шепталась стайка девушек, и шепоток пробегал от покоя к покою, поднимался по мраморным ступеням вверх и спускался вниз, перепрыгивал через перила балконов и парковых оград. «Говорят, сам повелитель нашёл её в песках пустыни… на той стороне Нила… Там раньше был город мёртвых…» «Спящая в песках…» — эти слова звучали как заклинание, как древняя легенда, которую повторяют шёпотом, боясь спугнуть чудо.

Младшая наложница Саладина, Чандра, светловолосая красавица откуда‑то с далёких скифских земель, сначала сморщила красивый носик, убедившись, что эта дева не так уж юна и не особенно хороша. Худая, с длинной шеей… Разве что глаза необычные. Но Исфахан, мать наследника и дочь одного из знатнейших каирских семейств, была намного мудрее. Бросив один‑единственный взгляд на женщину в белом платье, медленно идущую по двору, она почувствовала если не ужас, то нечто к нему близкое — лёгкий холодок, пробежавший по спине, как прикосновение ледяного ветра.

— Неужели правда, что Саладин нашёл её спящей в песках на том берегу Нила? — допытывалась Исфахан у Аиши‑хатун, единственного близкого к Иманн человека в гареме.
— Это всё, что изволил сказать мне повелитель, госпожа, — с поклоном отвечала калфа, провожая взглядом стройную фигуру Иманн.
— И она… она ни разу не была в покоях повелителя? — не выдержала Чандра, которая с внезапно проснувшимся любопытством провожала глазами белый силуэт. Через несколько дней она уже не казалась Чандре некрасивой — совсем наоборот. Эти странные чёрные глаза и белая кожа, чудесные волосы… Повелитель часами вёл с ней разговоры, и остальным оставалось только гадать, что же она ему отвечала. Но Иманн ни разу не была в покоях повелителя… Это и успокаивало, и пугало одновременно.
— Насколько мне известно, нет, госпожа, — ответила Аиша, припоминая все встречи Иманн и Саладина, свидетельницей которых была: их едва заметные касания рук, мимолётные взгляды, в которых читалось больше, чем в любых словах.
— Насколько тебе известно… — протянула Исфахан, и в её голосе прозвучала тихая насмешка над наивностью этого «насколько известно». — Но разве здесь можно что‑то утаить?

Действительно, в гареме невозможно было ничего скрыть. Известным становилось всё: даже тяжкий вздох во сне новой рабыни, даже случайное слово, обронённое в полудрёме. Но только не судьба и статус Иманн. Она не была рабыней — Саладин ясно дал это понять всем, включая Исфахан. Ни рабыня, ни наложница, ни жена… Гостья. Он назвал её гостьей, и все должны были принять этот её статус, каким бы странным он ни казался.
— Она христианка? — спросила Исфахан, словно пытаясь найти хоть какую‑то опору в этом вихре неопределённости.
— Нет… Не знаю, — Аиша и вправду не знала, какому богу молилась Иманн. Не было видно, чтобы она склонялась перед иконами или шептала привычные молитвы. Не было ни чёток, ни священных книг. Только тишина и собственный внутренний голос, который, казалось, говорил с ней на языке, недоступном другим.

Облачённая в простое белое платье, стянутое поясом на талии, с рукавами, спускавшимися почти до земли, Иманн приближалась к кучке женщин в ярких одеждах, напоминавших экзотических птиц с пёстрым оперением. Она поклонилась — так, как, по рассказам франкских рабынь, кланяются при дворах английских и франкских королей, где женщинам позволено ходить с открытыми лицами, носить красивые платья, участвовать в соколиной охоте и танцевать на балах. Обо всём этом обитатели гарема узнавали из историй новеньких девушек, захваченных в плен или проданных в рабство. Часть этих историй была правдива, часть — не очень, но интерес слушателей это ничуть не снижало.

Иногда, под вечер, когда солнце уже готово было клониться к горизонту, Иманн, завернувшись в тёмные покрывала с ног до головы, в сопровождении Аиши и нескольких евнухов‑рабов переправлялась на другой берег Нила, чтобы созерцать величественные пирамиды. Высаживаясь на том берегу, она оставляла Аишу и охрану возле лодки, а сама устремлялась в сторону пирамид и загадочного Сфинкса — полульва, получеловека, дремлющего вдалеке, словно страж вечности. Она никогда не подходила к ним близко. Выбрав плоский камень, садилась на него и смотрела, как пылающий диск солнца медленно опускается к горизонту, пока его край не касался земли, растворяясь в золотой дымке. Потом она возвращалась к реке и ожидавшим её в ладьях людям.

Конечно же, об этой её причуде вскоре стало известно во дворце. Но так как Саладин не оставил никаких распоряжений относительно Иманн, Исфахан, в чьей власти находился гарем, не решилась запретить ей посещать плато. И пирамиды продолжали хранить свою тайну, а Иманн — свою, и каждый закат становился для неё маленьким ритуалом, попыткой услышать в шёпоте ветра отголоски того, что было до песков, до дворца, до Саладина — до всего, что теперь составляло её новую, чужую жизнь.